Вавилонский голландец - Страница 133


К оглавлению

133

А как было Магдале не изумиться: в коробке оказался мир – прозрачный шар, двумя ладонями не охватишь, а внутри карта. Такая же, как в кабинете. Почти такая же. Здесь тоже лазоревое море окаймляло сушу, похожую на восьмерку, и низ шара был весь небесно-синий. От этого горизонт там, где начиналась суша, отливал пурпуром, и сиреневым цветом, и алым, а если потереть стекло над скалой Дингли – над самой высокой вершиной, то тени отступали в море и золотой свет разливался над землей. «Моряк Сержио, и игрушка его моряцкая, – сердилась матушка. – Пай уже не дитя. А моей дочке такие игрушки ни к чему. Дорого слишком. Пустое это всё». Но Магдале понравилось играть в рассветы-закаты и в путешествия сушей и морем. «Вот Гарб», – бормотала она, и из бронзового шпилёчка на карте по-настоящему вырастали невиданно прекрасные башни Таз-Зейт. «А это вот Силема», – и город у моря подмигивал огнями на рейде. В шаре зеленели поля и сады, дороги сплетались в сеть, и на что бы Магдала ни посмотрела – все как-то развертывалось и раскрывалось, вся земля была в самом деле как на ладони – от края и до края.


А для терпеливых и внимательных оказался в игрушке еще один секрет. Магдала не сразу его разгадала, уже и летний праздник подошел, и Пай-Пай опять ненадолго был дома. Она утащила его в сад, где нарезала голубые цветы для горожан – чтобы ими выкладывать плащ Девы Марии, или небо, или море – что они там задумают в этом году на празднике. Пока она этим занималась, Пай-Пай сидел на скамейке под дедовой шелковицей и улыбался. Палец держал над золотой точкой Силемы, отчего сперва раскрылась картинка с гаванью, а потом, померцав от тепла руки, изображение двинулось вглубь и превратилось в часть набережной. Там стайка девочек в легких платьях играла в простую игру: собравшись кругом, хлопали друг друга по ладошкам, и веселые голоса звучали нестройным комариным хором: «Эм-Эмари-Суфлёрэ…»

– Так они там говорят, – пропыхтела Магдала, просовывая голову под локтем брата. – Все время так хлопают по рукам и поют. А что это значит, Эм-Эмари?

Пай-Пай рассмеялся, отпустил шар, голоса девочек свернулись, как лепестки цветов, и сами они стянулись в золотую точку внутри волшебного стекла.

– Не знаю, Мигдалочка. Это какой-то странный язык.

– Мертвый? – У Магдалы глаза расширились, стали как сливы.

– Нет, не мертвый. Просто небывалый. Чудесная у тебя игрушка.

– Угу. И я пока только одну такую штуку нашла. Может, еще есть?

– Может быть.

– Только мне не очень когда есть искать. – От волнения и от радости, что брат приехал и что ему тоже нравятся поющие девочки, у Магдалы слова и мысли скакали, как Зейнабины козлята. – А можно, как ты думаешь, выучить этот язык, на котором они там говорят?

– Не знаю, – сказал Пай-Пай. – Вот честно, Мигдалочка, не знаю.

– Ну и ладно. – Магдала встряхнула цветы в корзинке. – Пойдем, а то завянут, никто их себе не возьмет. А поиграем потом.


Как тут углядишь, что опять год пролетел, и другой? Если б только еще Пай-Пай не уезжал все время на край света, а то уедет – и опять всей радости – то поросятки, то козлятки, да иногда еще – три девочки в волшебном шаре, что поют на небывалом языке: «Эм-Эмари…»

Никого, кроме тех девочек, Магдала больше в шаре не нашла, сколько ни искала, бывало, даже по ночам. Год, и еще год. Кукуруза да трава на сено, соления да варения. Матушка, дед да баба Чириможа.

А потом старуха умерла.

Она умерла в дороге, весной, после Пасхи, на самой окраине Гарба. Пасху встретила в Силеме, и как сама завела и устроила, так теперь и двигалась к ним – упорная, разваливающаяся на ходу, сама старость, слепое упрямство, бессмысленное и беззубое. И вот, ста шагов, как говорится, не дошла – рухнула, осела и затихла.

Упокоилась.

Магдала и сама не думала, что так испугается мертвой бабки. Живая давно уже стала тенью, меньше мыши, – ну, шуршит там в своей каморке, ну, заводит вялую перепалку с оглохшим вконец дедом. А мертвая – сухая как дерево, с вострым носом-сучком, с морщинистыми запавшими щеками, – смотреть на нее было невыносимо. Мать плакала и злилась – что люди скажут, родную матушку, мол, не приютила (скажут, и не то еще скажут, угрюмо думала Магдала). Они вдвоем мыли и обряжали бабкино тщедушное тело, потом Магдала, страшно уставшая от этой смертной работы, потащилась в город – давать телеграммы дяде и тете и в Университет Св. Иоанна, чтобы грозный начальник всех докторов нашел Пай-Пая на краю света и велел бы ему приезжать.

И вот тут, на почте, снизошел на нее страх – небывалый, но ясный. Морис-телеграфист, напомаженный – на службе! как же! – посмотрел на нее глазами, голубыми, как бусины. Слева и справа от него сидели такие же напомаженные мальчишки – Адриан и Франсис, его братья. В одинаковых белых рубашках. Рассаженные в стеклянные ячеечки. Как куклы в магазине. Как те девочки, запрятанные в шар… Все как-то замерло, застыло и затихло – и над хрупким этим кукольным стеклом повис вострый носик мертвой бабы Чириможи: нету ничего. Только и есть, что бессмысленное движение – туда-сюда. А больше нету ничего, и все это – неживое, ненастоящее.

И я, поняла вдруг Магдала, я тоже ненастоящая. Меня нет.

Плакать на почте нельзя – стыдно, хотя у мальчишек синьора Веллы вид был прилично постный, никто бы не удивился, если бы Магдала заплакала.

Но – стыдно.

Так, со слезами внутри, она и вышла – медленно, и шла, осторожно переставляя ноги, чтобы не расплескать, и вырвались они на волю, прогоркнув уже хорошенько, только когда старуху схоронили и уже даже помянули.

Когда, толкнув калитку, вошел и поднялся на веранду насквозь пропыленный Пай-Пай, доктор Боргар-Смит.

133